Arden.
Those stories that you told me, every night in my dreams. I will still remember, when I wake up in the morning. ©
Мой отец был кондитером. Я спала на подушках из сахарной ваты; пока я спала, они растворялись в моем поту и слезах, и, проснувшись, я прижималась щекой к хрустящим красным льняным простыням. Многие вещи в доме моего отца были сделаны из конфет, ведь он был юным гением: в свои пять лет он приготовил шоколадный трюфель, такой темный и с таким насыщенным вкусом, что новый кондитер императора сидел на ступенях своей великолепной золотой кухни и пускал слезы в перемазанные трюфелем усы. Так что, когда мой отец обнаружил, что у него появилась дочь, он подрезал ей уголки и определил ее сладость с не меньшей тщательностью, чем у своих конфет.
На завтрак у меня был воздушный ирис с пузырьками. Я ела свое свежесваренное яичко из имбирного марципана, разбив его скорлупу молоточком из твердой конфеты-ириски. Вытекавший на рюмку для яйца желток был из лимонного сиропа. Я пила шоколад из черной кружки, сделанной из стручка ванили. А сахарные сливы я ела вилкой из воробьиных косточек; костный мозг вытекал на фрукт, добавляя к сахару странный насыщенный вкус когда-то живого существа. Когда я спросила отца, почему я должна ощущать вкус этих косточек вместе со сладостью конфет-слив, он очень серьезно ответил, что я всегда должна помнить, что и сахар когда-то был живым. Далеко-далеко под красным солнцем, обжигающим морской берег, он был высоким, зеленым и твердым, как костяшки моих пальцев. Я всегда должна помнить, что такие же, как я, дети срезали его, ломали своими загорелыми сильными руками и что их пот на вкус был как соль.
— Настоящий кондитер никогда не забывает про красное солнце и длинные зеленые стебли. Ты не знаешь о сладостях ничего, кроме того что они хороши на вкус и разнообразны на цвет, а это и свинья знает. Мы — ангелы сахарного тростника, мы — волшебники от печи, но если тебе больше нравится быть свиньей, роющейся в листьях…
— Нет, папа.
— Ну, тогда ешь свои сливы, волшебница моего сердца.
И я ела, ощущая насыщенный, волнующий и сладкий привкус костного мозга в сахарном тесте.
Часто я спрашивала отца, где моя мать, нравилось ли ей есть вилками из воробьиных косточек и хотелось ли получать марципановое яйцо на завтрак каждый день. Другие жалобы мне и в голову не приходили.
Отец ерошил мои волосы липкой рукой и говорил:
— Я жил в Вене и спал на подушках терракотового цвета, а императрица облизывала мне пальцы, чтобы попробовать сладости на вкус, и вот однажды утром, теплым, как парное молоко, я вышел погулять, посмотреть на магазины. Моя золотая трость стучала по мостовой, я поглядывал в разукрашенные морозом витрины и слушал, как звенят дверные колокольчики. Я увидел чудесный маленький стеклянный кувшин в окне лавки моего соперника, имя которого даже не заслуживает упоминания: он не умел делать ничего, кроме трюфелей, не удовлетворивших бы вкус даже герцогини. Кувшин был обточен, как бриллиант, и наполнен таким чистейшим сахаром, какого мне не доводилось видеть в своей жизни. Хозяин магазина, маленький человечек, согнувшийся под тяжестью вываливающегося из коробки шоколада, улыбнулся мне, ощерив оставшиеся зубы, и воскликнул: «Алонзо! Вижу, ты одобрительно поглядываешь на мой фиал с сахаром! Уверяю тебя, это лучший сахар, какой когда-либо появлялся в мире. Он был сделан самой удачливой девственницей из самого большого стебля тростника, какой только вырастал на островах, и его успели выхватить у нее прежде, чем он исчез в красном зеве прекрасного рта! Его вымачивали в лимонном молоке, пока он не стал похож на снег, а потом истолкли в сладчайшую пудру жемчужным пестиком и наполнили им кувшин, вылитый из стекол трех церковных окон. Я не любимчик императора, но хоть в этом тебя превзошел!» И, к моему отвращению, карлик от радости затанцевал. Но я выкладывал и выкладывал перед ним монеты, пока его глаза не заблестели от жажды обладания этим богатством, и забрал маленький фиал.
Мой отец с чувством схватил меня за подбородок:
— Я поспешил домой, сварил сахар с дорогими красками и другими, никому не известными, ингредиентами, залил массу в констанциообразную форму, сунул ее в печь, и через час или два появилась ты, и глаза у тебя сияли, как карамельки!
Мой отец рассмеялся, когда я дернула его за ухо и сказала, чтобы он меня не дразнил, ведь у каждой девочки есть мама, а печь в мамы не годится! Он дал мне кусочек медовых сот и отправил гулять в сад, где вдоль белой стены росла малина.
Так я росла. Каждое утро я ела свое яичко и слизывала с губ желток. Я протыкала вилкой из косточек сливы и размышляла о длинных стеблях, растущих под красным солнцем. Я соскребала свою подушку с щек, пока они не краснели. И каждая пожилая женщина в деревне не упускала случая заметить, как я похожа на императрицу на маленьком портрете из слоновой кости: такой же точеный нос, тонкие брови, густые рыжие волосы. Я умоляла отца отправить меня в Вену, куда он сам мальчиком ушел из родительского дома. В конце концов, я отнюдь не была трудным ребенком. И у меня были подозрения — я хотела увидеть императрицу.
Я хотела услышать, как по белым коридорам с зелено-розовыми шахматными полами разносится мелодия, наигрываемая на альтах. Я хотела проехаться на лошади, держась за длинную коричневую узду. Я хотела отведать с фарфоровой тарелки и редьку, и морковь, и картошку, и курицу, и рыбу — и чтобы в них не было никаких пузырьков.
— Почему мы уехали из Вены, папа? — плакала я за ужином, на который подавали зефирный крем и карамельные пирожные. — Там бы я научилась играть на флейте, я бы носила парик, похожий на сахарную вату. Ты сам всему там научился, так почему нельзя мне?
Мой отец тут же залился краской и вцепился в мясницкую доску, на которой нарезал брусьями карамель.
— Я научился предпочитать крем белым кудрям, — прорычал он, — перечную мяту — пикколо, а марципан — императрице. Ты тоже этому научишься, Констанция. — Он прочистил горло. — Это очень важно понимать.
Я полностью отдалась этому уроку. Я пробовала сиропы моего отца и переливала их в серебряные горшки с холодной водой, пытаясь определить, достаточно ли они густы, чтобы стать конфетой. Мои пальцы покраснели — столько ягод я передавила; мои ладони стали сухими и растрескавшимися из-за светлой шершавой бумаги, в которую мы заворачивали дешевые сладости. Я была хорошей девочкой. К тому времени, когда отец преподнес мне то прекрасное платье, я стала лучшим кондитером, чем он сам когда-либо был, хотя он ни за что бы не согласился. Словно по волшебству, конфеты выходили из-под моих рук блестящими и невероятно яркими. То утро было очень ясным. Солнечные лучи пробирались сквозь ставни, похожие на пластинки ирисок. Когда я зашла на кухню, на столе не было ни яичка, ни молоточка из ириски, ни шоколада в сладкой черной чашке. На холодной печи, словно пирог, который нужно остудить, лежало платье. Оно было чернильного цвета, с поясом и несколькими юбками — похожие платья носили женщины из Вены; у подола оно становилось голубым, покрывавшая его бриллиантовая пыль празднично блестела в утреннем свете.
— Ах, папа! Куда же я надену такое платье?
Мой отец широко улыбнулся, но в уголках его рта таилась усталость и печаль.
— В Вену, — ответил он. — Во дворец. Я думал, ты хочешь туда поехать, примерить парик, послушать, как играют на виолончелях.
Он помог мне надеть платье, и, пока он утягивал на мне пояс и поднимал мои рыжие кудри с плеч, я поняла, что платье сделано из твердого синего сахара и тысячи ягод голубики, нанизанных на нитку из застывшего сиропа. Бриллианты оказались кусочками прозрачных конфет, еще немного липких, а пояс украшали ледяные цветы, спускавшиеся белой волной. Все платье было сладостью, сахаром, делом рук моего отца и моих собственных, и ничем другим.
Вена выглядела как рождественский пирог, который мы однажды испекли для баронессы: твердый, в белых облаках, волнах и изгибах, словно кто-то украсил город ванильным кремом. Гнедые лошади везли коричневые коляски. Императорский дворец был таким, будто отец сам его построил. Мы шли по зелено-розовым шахматным полам, и где-то вдалеке пели виолончели. Отец взял меня за руку и провел в более белую и твердую, чем все остальные, комнату; там, на ужасных серебряных резных тронах, сидели император и императрица, они хмурились, словно два демона в день своей свадьбы. Я вздохнула и спряталась за спиной отца, мое синее платье отбрасывало на пол черную тень. Я и не надеялась скрыться от кошмарного взгляда королевских глаз.
— Зачем ты ее привел, Алонзо? — гаркнул император. Он носил короткие светлые усы, ряд медных пуговиц сбегал по его камзолу. — Это существо так похоже на мою жену. Ты хочешь оскорбить нас, поднимая, словно метла пыль, воспоминания о твоих и ее преступлениях?
Императрица залилась румянцем, ее кожа стала почти такого же цвета, как ее волосы, как мои волосы.
Мой отец сжал зубы:
— Я говорил вам тогда, когда вы еще любили мои шоколадки больше всего на свете, что я не прикасался к ней, что я любил ее, как люди любят бога, а не как мужчина любит женщину.
— И все же ты здесь, и умоляешь вернуть тебе мою благосклонность, и привел с собой дитя, ее копию! Это отвратительно, Алонзо!
Выражение лица моего отца стало умоляющим. Ужасно было видеть его таким. Я в смущении и страхе сжала пальцы на ледяных цветах своего платья.
— Но она не мое дитя! Она не ребенок императрицы! Она — величайшее мое творение, лучшее, что я испек в своей печи. Я привел ее, чтобы показать вам, что могу сделать во славу вашего имени, во славу вашего благородства, если вы снова полюбите меня, если облагодетельствуете снова. Если позволите вернуться в город, в мой дом.
Я хватала ртом воздух, слезы наворачивались мне на глаза. Отец достал маленькое серебряное лезвие из-за пояса и направился ко мне. Я закричала, и эхо подхватило мой крик, ставший похожим на писк воробья, из которого вынимали косточки для моих вилок. Я вырывалась, но отец крепко держал меня за руку, словно сжимал ручку ковша, и смотрел на меня большими влажными глазами. Он заставил меня опуститься на колени на полированный пол императорского дворца, и монархи безучастно смотрели, как я плакала, одетая в свое прекрасное синее платье; но императрица хотя бы подняла бледную руку к горлу. Отец прижал лезвие к моей шее и соскреб немного кожи, словно брадобрей, бреющий юношу в первый раз.
Сверкая, сахар полился по моей груди.
— Я никогда не лгал тебе, Констанция, — прошептал он мне на ухо.
Он проткнул лезвием мою щеку, и кровь потекла у меня по подбородку, по губам. На вкус она была как малина.
— Взгляните на нее, ваши величества. Она — чистый сахар, чистая сладость до мозга костей. Я испек ее в своей печи. Я растил ее. И теперь она выросла — и так прекрасна! Взгляните на ее коричные волосы, марципановую кожу, на ее слезы из сахара и соли! И, если вы позволите мне вернуться домой и поставлять к вашему двору шоколад, как это было раньше, и протянете мне снова руку дружбы, она может быть вашей, вы можете обладать величайшей сладостью, когда-либо сделанной в этом мире.
Императрица поднялась с трона и направилась ко мне, и пусть ее одеяние было золотым и со шлейфом, длиннее, чем вся зала, императрица была так похожа на меня, что казалось, это зеркало движется мне навстречу, пущенное спрятанным механизмом. Она пристально и внимательно смотрела на меня, но, казалось, не слышала моих всхлипов и не видела моих слез. Она коснулась моей пораненной щеки и осторожно, кончиком языка, слизнула мою кровь с пальцев.
— Она так похожа на меня, Алонзо. Так странно.
Мой отец покраснел.
— Мне было одиноко, — прошептал он. — И может быть, человек, подаривший кукле лицо богини, заслуживает прощения?
Меня держали на кухне. Повесили на стену, как медный котел или пучок чеснока. Каждый день повар отламывал у меня пальцы, чтобы подсластить императорский кофе, или отрезал прядь моих рыжих волос, чтобы сдобрить пасхальный кулич для первенца императрицы — мальчика с карими глазами, как у моего отца. Иногда шеф-повар осторожно протыкал мою щеку и собирал алый сироп в тяжелую белую чашку. Однажды они, стараясь не причинить лишнего вреда, выдернули мне ресницы, чтобы приготовить лакомство для новорожденной дочери императрицы. Они были добры ко мне и после приложили лед к моим векам.
Они старались не причинять мне боли — по своей природе повара и кондитеры совсем не злы. Молоденькие кухарки пугались, увидев меня висящей прямо над печью, которой касались пальцы моих ног. В итоге они привыкли, и я казалась им не более странной, чем солонка или перечница. Мое платье высохло, ягоды потемнели и выпали, с голубикой всегда так. Добрый маленький мальчик-полотер принес мне грубое черное платье, которое когда-то носила его мать. Оно было из шерсти, настоящей шерсти, собранной с овец, а не испеченное в печи. Меня кормили редиской, и морковкой, и картошкой, и иногда курицей, и иногда даже рыбой с тарелки из настоящего фарфора, и в этой еде не было ни одного воздушного пузырька.
Я состарилась на этой стене, моя марципановая кожа высохла и пошла морщинами, как и обычная человеческая плоть, и то, что ее столько раз кололи, скребли и надрезали, не делало ее свежее. Мои волосы поседели и начали выпадать, и каждый волосок был тщательно подобран. Мне сказали, что чем старше я становлюсь, тем больше и больше императору нравится вкус моих волос, и вскоре я облысела.
Но императоры умирают, как и отцы. В свой час смерть пришла и к тому, и к другому. И когда император умер, уже никто не помнил, что сахар привозили с далекого острова, берега которого палило красное солнце. Вися на стене, я часто думала о красном солнце, о детях, собирающих тростник, о том, каким был на вкус костный мозг в моих сахарных сливах. Тот самый добрый мальчик-полотер вырос и стал дворецким, он снял меня со стены, когда мои кости стали ломаться, и ласково погладил меня по голове. Но он не извинился. Разве он мог? Сколько пирогов, подслащенных моей плотью и кровью, он попробовал?
Ночью я сбежала из дворца, я бежала, пока хватало сил; я, старая, потрепанная карга, ведьма в черном платье, пробиралась через город, бежала дальше и дальше. Я бежала и бежала, мое сахарное тело горело и дрожало от усталости. Я бежала по твердым белым улицам мимо деревень, в которых бывала ребенком, ничего не знающим о Вене, в леса, в темную чащу, где земля была влажной и на мили вокруг нельзя было найти ни крупинки сахара. Только тогда я остановилась и вдохнула полной грудью; мое дыхание тут же превратилось в пар. Огромные черные ветви сосен, ясеней и дубов склонялись надо мной. Я упала на землю, сотрясаясь от сухих рыданий, чувствуя себя в безопасности вдали от всего твердого и белого, от всего, что напоминало внимательные глаза сидящих на тронах, словно у чертей на свадьбе, монархов. Никто больше не будет отрезать от меня кусочков, чтобы подать к чаю. Никто больше не прикоснется ко мне. Я схватилась за голову и взглянула на звезды, мерцающие над кроной деревьев. Было тихо, — тихо и темно. Я свернулась клубком на листьях и заснула.
* * *
Я проснулась от того, что замерзла. Я дрожала. Мне нужно было что-то потеплее черного платья. Я не собиралась возвращаться в места, где меня могли узнать: ни в Вену, ни в деревню, где жил хоть один кондитер. Я не собиралась снова висеть на стене и делиться своей сладостью с детьми. Я собиралась остаться в темноте, под зелеными ветвями. Так что мне нужен был дом. Но я ничего не понимала в домах. Я не была каменщиком или кровельщиком. Я не знала, как сложить трубу. Я не знала, как навесить дверь на петли. Я не знала, как шить занавески.
Но я знала, как варить конфеты.
Я пошла просить милостыню по деревням. Странно, что безобидная старая карга просила сахар, а не деньги? Конечно. Они считали меня безумной, потому что я просила дать мне ягод, ликера и какао, а не несколько монеток? Безусловно. Но старикам позволительны странности, а их мысли не объяснить молодежи. Я собирала то, что они все эти годы, пока я висела на стене, отбирали у меня, и у меня снова отросли волосы. Я вернулась на свою поляну в лесу, под черные стволы деревьев, и приготовилась варить карамель. Я воздвигла толстые коричневые стены из имбирного печенья, скрепленного коричным кремом и зефиром для прочности. Стекла, прозрачные, как утренний воздух, невозможно было разбить. Из трубы поднимался лакричный дым. Лестница была из арахисового козинака, ковры — из красного ириса, а ванная — из мятной карамели. А внутри была большая черная печь, вся потемневшая, в жженом сахаре, с желтым огоньком внутри. Мармелад сверкал на стенах моего дома, как драгоценные камни, а узкая дорожка из черной патоки вела с порога в сторону леса. И когда мои волосы достаточно отросли, я настелила на крышу коричную солому.
Дом, который я построила, был таким хрупким, хрупким созданием. Он был таким же изысканным, как и я сама. И все это время я думала об отце, о красном солнце и трепещущих зеленых стеблях. Я думала о нем, устанавливая разделочный стол, думала о нем, выкладывая пол имбирным печеньем. Я ненавидела и любила его, как это свойственно ведьмам, ведь веление нашего сердца невозможно понять или предугадать. Он ни разу не пришел навестить меня, пока я висела на стене. Я не понимала. Но я делала из карамели кирпичи и стелила на свою постель простыни из ириса, и говорила его призраку, что я хорошая девочка, что я всегда была хорошей девочкой, даже когда висела на стене.
Я сделала подушку из сахарной ваты. Я сделала тарелки из жженого сахара. Каждое утро я разбивала марципановое яичко молоточком из ириски. Но мне ни разу не удалось поймать воробья к своим сливам. Воробьи такие быстрые. Мне так не хватало привкуса их плоти в еде, я желала, чтобы что-то живое и соленое оживило весь этот сахар. Я жаждала чего-то живого в моем хрустальном замке, чего-то, что напомнило бы о том, как дети ломают стебли смуглыми сильными руками. Но в моих сливах не было ни капли живой плоти. Я не могла вспомнить красное солнце и длинные зеленые стебли и поэтому сидела в своем кресле-качалке из леденца, всхлипывая и шепотом разговаривая с отцом, говоря ему, что мне жаль, мне жаль, что теперь я не больше чем свинья, роющаяся в листьях.
* * *
И однажды очень-очень ясным утром лучи солнца пробрались сквозь оконное стекло, и казалось, будто виолончели играют что-то очень сладкое и печальное — этим утром я услышала, как кто-то идет по дорожке из черной патоки. Лети — мальчик и девочка. Они смеялись, а над их головами от голода кричали дрозды.
Я тоже была голодна.
* * *
Катрин М. Валенте "Хрупкое создание"


@темы: книжки